Добавить свою статью
8 Октября 2013
Кадам
Не люблю хитрых людей. Хитрые люди, как правило, неискренни и своекорыстны, а если с хитростью соседствует ум, то наделённый этими качествами субъект представляет собою потенциальную угрозу обществу. Киргизы потому и милы моему сердцу, что, по природе своей, бесхитростны.

Мой друг Кадам Кудайназаров, памирский охотник, был бесхитростным человеком. Кадам, как никто другой, научил меня понимать киргизский характер и ценить его поистине уникальные черты. В моём романе «Кадам, убивший сороку» Кадам стал прообразом литературного героя. Я считаю название романа удачным, но, при переводе книги на иврит, возникли непреодолимые трудности: никто из читателей не догадался бы, что «Кадам» – это имя собственное, имя героя, а «сорока» вообще оказалась непереводима, потому что такая птица в Израиле не водится и в Библии не упоминается, зато существует еврейская фамилия «Сорока». Таким образом, с названием вышла бы полная неразбериха: что-то или кто-то неведомо за какие грехи отправил на тот свет еврея Сороку… В конце концов пришлось дать моему роману о Кадаме другое название: «В тени Большого камня».

Время, проведённое мною в кибитке Кадама, за достархоном, на котором чай в красном обколотом чайнике, лепёшки, горстка боорсаков – это светлые дни моей жизни. Кадам жил в крохотном кишлаке Алтын-Мазар, на берегу Муксу, в двух десятках километров от языка ледника Федченко – Великого ледника, истоками уходящего в небо. Божественные, сказочно-красивые места: кишлак сидел под почти отвесным километровым спуском с перевала, на взлобке, поросшем густым арчовым лесом, в котором водились зайцы. Этот Алтын-Мазар не мог пройти незамеченным мимо острого взгляда писателя и получил отражение в литературе: читатель найдёт его в романе Георгия Тушкана «Джура». Тушкан, побывавший в этих местах – Алайской и Заалайской долинах – слышал, разумеется, об отважных защитниках отчего дома от незваных чужаков, пришедших сюда с мечом. Помимо меча, чужаки были вооружены марксистской идеологией, и ради её насильственного укоренения в душах и сердцах детей готовы были безжалостно перебить отважных отцов. Таким легендарным защитником был Кудайназар – отец Кадама.

В кибитке Кадама, под лиловым небом высокогорья я чувствовал свежее дуновение свободы, неведомой в Москве: ни партийного начальства здесь не было, ни милиции, ни буфета, ни керосиновой лавки. Люди оценивались не по социальному статусу и не по уровню доходов, а по человеческой порядочности и верности друзьям. После многочасового конного перехода по горам, сидя у костерка, разведённого посреди кибитки, я испытывал искреннюю жалость к моим московским знакомым и коллегам – они не знакомы с этой дивной природной жизнью, не знакомы с радостью охоты ради пропитания, не знают, что лепёшка на достархоне должна лежать на спине, а не на животе. Это знание доставляло мне почему-то особую радость, оно, наподобие тайного знака, объединяло меня с людьми Алтын-Мазара, да и всей Средней Азии тоже; вернувшись в Москву, я и там молчком переворачивал хлеб животом книзу, и никто не мог понять, зачем я это делаю.

Мир, в котором жил Кадам с женой и двумя своими малолетними сыновьями, Сюинбаем и Мамазаиром, был особым миром, недоступным, а чаще неприступным для чужих. Окружающие, соприкоснувшиеся с цивилизацией, не понимали его и видели в нём анахронизм, а он их понимал и не судил строго. Среди них он был как бы инопланетянином на гнусной городской барахолке. Он понимал и принимал наш куда как неоднородный мир, потому что на своём гнедом джорго, с кресалом у пояса и ветхой «малопулькой» за плечом он был интеллигентом.

Интеллигентность это не только состояние ума, но, прежде всего, состояние духа. Для того чтобы стать интеллигентом, недостаточно выучить наизусть энциклопедию; да это и ни к чему. Нетрудно догадаться, что Кадам в энциклопедию не заглядывал, а учебником жизненных знаний служила ему сама жизнь – от гибели отца и притеснений «сына басмача» до умения взять снежного барса живьём из капкана.

Среди двух дюжин обитателей Алтын-Мазара Кадам отличался миролюбивой мягкостью характера и стальной твёрдостью данного слова; на него можно было положиться. Вина он не пил, хотя никому и не препятствовал в увлечении этим занятием. Имущества, в нынешнем практическом понимании этого слова, у него не было никакого, ничто не отягощало его руки – за одним счастливым исключением: Кадам владел жеребцом-иноходцем, широкогрудым красавцем, сильным и, в отличие от лошадок местной горной породы, на высоких точёных ногах. Кадам был привязан к своему коню, гордился им – и было за что.

Слух об этом джорго кочевал по памирским урочищам, и местное начальство, сидевшее в Дараут-Кургане, как говорится, «положило на него глаз». Но самовольно свести его со двора было бы неосмотрительным поступком – сын Кудайназара, несомненно, вступился бы за своего коня, а продавать его или менять иноходца Кадам отказывался наотрез. Тогда неугомонное начальство, не терпевшее возражений, приготовило отравленную стрелу: Кадама обязали «в законном порядке» охолостить жеребца, а в случае невыполнения приказа коня должны были конфисковать в пользу государства – иными словами, начальства.

Советская власть, к недоумению многих, разрешала своим рядовым гражданам владеть только кобылами и меринами, а жеребцы были настрого запрещены. Дело в том, что «народная» власть таким диким образом оберегала публику от коммерческого искушения: владелец отборного жеребца мог за назначенную сумму денег случить его с подходящей кобылой и получить нетрудовой доход. Государство, выходит дело, несмотря на идиотизм ситуации запрещало жеребцу покрыть соседскую кобылу.

Волею случая я оказался в Алтын-Мазаре как раз в разгар конфликта между Кадамом и каким-то своекорыстным «блюстителем закона» из районного начальства. Как это ни смехотворно, а по ходу этого «дела» Кадама ждали крупные неприятности: за неповиновение властям могли и посадить… Вернувшись в Москву, я опубликовал очерк о памирском охотнике-барсолове в журнале «Огонёк», и реакция на публикацию в центральном журнале была мгновенной: Кадама вместе с его джорго оставили в покое. На этом джорго я немало поездил по долине реки Муксу и по леднику Федченко; отменный был конь.

Шесть раз, летом и зимой, поднимался я на ледник Федченко – верхом, пешком, на лыжах. И все эти разы подъёмом до языка, а то и до ночёвки «Чёртов Гроб» по левому берегу ледникового русла, руководил Кадам; без него я и мои попутчики не добрались бы до гидрометеостанции на высоте 5200. А однажды Кадам спас от верной кончины меня и моего друга аварского поэта Магомеда Алиева: спустившись с ледника, мы не смогли пешком перебраться через вздувшийся ледяной поток Сауксай. Мела снежная вьюга, мы с Магомедом, вымокшие до нитки и голодные до полусмерти, сидели в похоронном настроении на каменном берегу Сауксая. Встретить здесь кого-либо, кроме, разве что, улара, было совершенно нереально. Морозило и вечерело, свет уходил. Наши шансы на спасение таяли с каждой минутой. Перейти тридцатиметровой ширины Сауксай, мчащийся со скоростью курьерского поезда, было невозможно, переплыть – тоже. Нужна была лошадь, чтобы войти в тёмную стремнину и подняться на противоположный берег. Но лошади у нас не было. Оставалось надеяться на Бога.

Спасенье пришло в лице Кадама. Он возник в глубине ущелья, и мы вначале приняли его за мираж, за фата-моргану или поставленный когда-то геологами землемерный знак – кому, на самом-то деле, пришло бы в голову вечерней порой, в одиночку ехать на ледник Федченко?! Но знак обрастал плотью, и через полчаса Кадам верхом на своём жеребце подъехал к Сауксаю и помахал нам рукой через реку. Потом он направил коня в воду и занялся переправой, довольно-таки опасной.

– Живот пустой? – переправившись, спросил Кадам и достал из курджуна лепёшки, шмоток киичьего мяса и луковицу. Под эти пиршественные яства ледяная вода Сауксая показалась нам французским шампанским.

– Но как ты про нас узнал? – этот вопрос, естественно, не давал нам покоя.

– Из ГМС «Федченко» передали, что вы туда не пришли, – объяснил Кадам, – вот я и подумал, что вы возвращаетесь и сегодня к вечеру будете переходить воду. А Сауксай, сами видите, какой…

Через два часа мы уже сушили одёжку и сапоги в кибитке Кадама, в Алтын-Мазаре.

Сидение за достархоном располагает к неспешным разговорам. Действительно, зачем спешить? Свою тень всё равно не обгонишь, а жизнь дарована человеку не для того, чтобы он бегал подобно киику или волку, у которых по четыре ноги. За чаем с лепёшками, в маслянистом свете керосиновой лампы обсуждали житейские проблемы – охоту, насущную необходимость запастись мукой на зиму, мумиё взамен медицинских порошков и таблеток, о которых жители Алтын-Мазара имели смутное представление. Но углублялись и в суть предметов: судили о душе зверя и леса, об изначальной справедливости этого мира, нарушаемой злокозненными людьми, о жизни больших городов, в которых Кадам никогда не бывал, но о которых слышал, наезжая изредка, по необходимости в райцентр Дараут-Курган запастись той же мукой, солью, патронами для своей малокалиберки и дешёвыми леденцами для детей. Москва не вызывала у Кадама жгучего интереса, он предполагал там огромное скопище людей, непрерывно куда-то бегущих по своим делам. Массы людей, массы дел в кирпичной тесноте улиц – а сам он видел предназначение человека в существовании на воле, в красоте безграничного природного пространства, на берегу реки Муксу, текущей среди гор в алмазных ледяных шапках вниз, к Джиргиталю. О москвичах, как и обо всех на свете людях, он говрил благожелательно, но угадывал в них «других людей» – не хуже и не лучше алтын-мазарцев, но «других», к числу которых он не хотел бы принадлежать ни при каких обстоятельствах. И разве возможно было в волшебной тишине Памира, в освещённой светом костерка кибитке представить её хозяина обойдённым жизнью, обеднённым лишь по той причине, что он не видел воочию Москвы, Парижа или Лондона, что по ночам ему не снятся пляжи Сейшельских островов, казино Монте-Карло или американские горки «Дисней-ленда» в Орландо? Да ведь безукоризненные жители этих знаменитых мест никогда не видели – и вряд ли увидят – из глубокого седла горный поток Муксу, похожий с километровой высоты перевала на сухую ветвь, брошенную всемогущей рукой на каменное ложе ущелья! Вряд ли услышат они одинокий голос улара в хрустальной тишине рассвета или ораторию вечернего высокогорного ветра, не уступающую торжественному звучанию сотни симфонических оркестров! Так чья же потеря дороже? Кадам что-то слышал о Москве, хотя имя тогдашнего хозяина страны «красного царя» Никиты Хрущёва было ему неведомо – а миллионы москвичей не знали об Алтын-Мазаре ровным счётом ничегошеньки, как будто он вообще не существовал на планете. И эта утрата не только для городских обывателей, но и для интеллигентов, и писателей, увлечённо рассуждающих о судьбах нашего мира, невосполнима.

Однажды, возвращаясь с гор, я пригласил Кадама слетать со мной на недельку в Москву. Кадам подумал и согласился.

Ранним утром мы вылетели на куцем «АН-2», называемом в просторечье «кукурузник», из Дараут-Кургана в Душанбе, там пересели в роскошный по тем временам «ИЛ-18» и к вечеру были в Москве. Весь этот долгий поднебесный путь Кадам проделал без излишнего показного любопытства, без восторгов и изумления. Он смотрел в иллюминатор с десятикилометровой высоты, и на его невозмутимом добром лице отчётливо проступала работа мысли; действительно, непросто было соотнести сиденье в кибитке, у костерка, с полётом на борту воздушного лайнера, под крылом которого горы были похожи на небрежно рассыпанные детские кубики. Так ведут себя в необычных обстоятельствах люди, исполненные собственного достоинства и знающие себе цену – не в деньгах, а в силе характера и благородстве.

В тот же вечер мы с Кадамом пошли прогуляться по центральным московским улицам и отправились ужинать в ресторан «Метрополь». Многое было Кадаму в диковинку, многое удивляло – но ничто не раздражало и не вызывало у него критику: он воспринимал чужой окружающий мир как данность, он видел, что люди этого мира чувствовали себя уверенно и комфортно, и, значит, не следовало демонстрировать своё несогласие и нарушать их уклад. Эти люди, надо думать, тоже не стали бы сердиться и ругаться, не обнаружив в Алтын-Мазаре электричества, водопровода, стульев и кроватей. Во всяком случае, Кадам надеялся на это…

В роскошном, по столичным меркам, зале «Метрополя» Кадам, зорко оглядевшись, быстро разобрался с набором столовых приборов – полудюжиной ножей и ножичков, вилок и вилочек, ложек и ложечек. Мне он задал лишь один вопрос: для чего посреди зала бьёт фонтан? Как видно, его представления о прекрасном разнились со вкусами посетителей московского «Метрополя». На мой ответ «Наверно, для красоты» он лишь повёл плечами – даже не пожал, а повёл: бегущая вода ассоциировалась у него с горной рекой или ручьём, и функция ресторанного фонтана была ему не вполне ясна.

На второй день Кадам отправился гулять по Москве самостоятельно. Все возражения – дескать, собьёшься с дороги, заблудишься – он встречал терпеливой улыбкой; и, действительно, запомнив расположение нашего дома на нынешней Тверской, не заплутал ни разу. Он ориентировался безошибочно, и этот дар многих моих друзей просто изумлял. Метрополитен его заинтересовал, несколько часов он потратил на путешествие под землёй – в одиночку, без сопровождающего. Кто-то из моих товарищей пытался его предостеречь перед спуском в «подземку» – мол, там всё запутано, опасно и даже страшно. «На леднике Федченко страшно!» хладнокровно заметил на это Кадам и взглянул на меня со значением.

Кадам приехал в город ради самого города. Я хотел, чтобы мой гость почувствовал ритм московской жизни, нащупал её пульс. Мы ходили по гостям, в Клуб писателей, смотрели балет. Посещение Зоопарка вызвало у Кадама сочувственный интерес: положение «братьев наших меньших», посаженных за решётку, было ему понятно с первого взгляда.

На пятый день по приезде Кадам заскучал, погрузился в себя. Москва, со всеми её телевизорами, небоскрёбами и запертыми в клетки орлами и львами надоела ему. Он тосковал по своей кибитке и своим детям, по жизни на воле, на речном берегу. Он хотел домой.

Через год мы встретились снова – я шёл на Федченко проторенным уже путём, через Алтын-Мазар. Кадам был рад моему появлению, а я – новой встрече с ним. Сидя на истёртой кошме в его кибитке, не спеша потягивая чаёк из пиалушек, мы вспоминали Москву, казавшуюся отсюда, с каменного плеча Памира, городом на другой планете. Мамазаир и Сюимбай , играя, возились в коленях отца, Кадам следил, чтоб дети не бросали в костерок малокалиберные патроны.

– Кадам, – сказал я, – послушай меня. Мне нравится ваша жизнь, я хочу перебраться сюда к вам из Москвы, жить здесь.

Кадам задумался, а потом сказал:

– Ты сам знаешь, как я был бы рад, если б ты поселился у нас. Все в Алтын-Мазаре тебя знают, мы бы построили тебе кибитку за два дня. Но…

– Но – что?

– Наша жизнь не для тебя, – сказал Кадам. – Ты проживёшь здесь лето, а потом заскучаешь и вернёшься домой. Твой дом – Москва.

С тех пор прошло полвека. К тому разговору у вечернего костра я возвращался десятки раз и раздумывал над тем, как сложилась бы моя жизнь, останься я тогда в Алтын-Мазаре. И с благодарностью, с восхищением вспоминал моего друга Кадама – мудрого памирского барсолова, истинного интеллигента, находившего добрый общий язык и с людьми, и с Богом.

Октябрь 2012

Впервые опубликовано в журнале Жаны Ала-Тоо

Стилистика и грамматика авторов сохранена.
Мнение авторов может не совпадать с позицией редакции.
Как разместить свой материал во «Мнениях»? Очень просто
Добавить
Комментарии
Комментарии будут опубликованы после проверки модератором

×