Добавить свою статью
24 Марта 2021
Сулууча - Глава III

III

Утром Тилек себе места не находил. Что-то искал в комнате, воздуха искал. Выскочил на улицу. Рассматривает теперь тротуар. Хмыкнул. И правда ведь, одно уродство. Это ж надо было зажать пару кусков! Всё портит, всю «Европу». Дураки.

Возвращается. Поднимается по лестнице. Хотел уже зайти домой, но решил-таки постучать в соседнюю дверь. Там – баба Надя. Старушка протягивает: «Да-а?» Тилеку это напоминает школу. Бывало, просишься выйти в туалет, а на обратном пути стучишься во все двери. Все двери почему-то открывают, будто того и ждали: если не звонка, то хотя бы отвлекающего от серости будней постукивания в двери. Правда, за дверью ведь – никого. Никогда взрослые не казались настолько глупыми.

Забавно, что в постукивании в двери теперь вдруг обнаружилось что-то теплое, человеческое, родное. Чувствуешь, будто сделал что-то очень важное. Будто соприкоснулся с живым, родным, человеческим, теплым и нечеловеческим одновременно, космически чужим. Будто всё человечество разом познал и полюбил. Правда, поздно познал, и мало.

Вошел наконец в Ташкину квартирку. Уселся в кресле у окна, обрывисто отвечая на расспросы.

– Сегодня был приступ. Он взял и кряк… – сказал это, не веря в собственные слова. – Свернулся в клубок и лежит, старый хмырь, – Тилек пересел теперь на диван, широко расставил ноги. Сам заметил дрожь в голосе, пытался исправить эту постыдную деталь, а один черт не получалось.

– Пошатнуло. Ноги меня не держали… Я наорал на него, – сказал он почти шепотом, чтобы никто не услышал. – Он лежал весь бледный, испуганный. Испугом своим меня заразил. Какая это все-таки зараза.

Отец его лежал бледнее больничных стен. Дышал, хрипя. Тилеку невмоготу, взбучил собственного отца, схватил его за плечи: «Не хрипи, кому говорю?!» Его вывела из палаты медсестра. А отец, глядя на сына, захлюпал. Седой и щетинистый подбородок судорожно затрясся.

– Обидел его, – говорит Ташка. – Старики часто плачут, потому что безнадежно стары.

– Да лучше бы бил! – вскричал Тилек.

А бьет-то его отец хорошо…

– Мир вдруг пошатнулся, – продолжает Тилек, складывает руки в пригоршню. Скрестил пальцы, скрещенными пальцами прикрыл рот, закупорил нос. Разглядывает затем свои костяшки, которыми только что стучался в двери старушки Нади. Ему захотелось сделать это еще раз, и много раз. Сколько успеет.

– Я сам не знаю, что и делать… Сам решу, что делать, – сбивается с толку Тилек. Скажет, затем оглядывается, ища свой голос, впервые его осознавая. Собственный голос кажется ему грубым, выталкивающим воздух с огромной силой и напором. Словно это целая безотказная сопротивляющаяся индустриальная машина прошлого…

В больнице наутро все трое. Ташка между пожилым и молодым. Оба – как две капли воды. Разве что поредевшие волосы отца, разве что его обвислый живот. Старик испытывает к себе жалость. Хотя, если бы и вправду испытывал жалость, то был бы к себе все-таки любезен. А это – отвращение. От слов «отвратить», «вернуть». Нет сил видеть такое, лучше отвернуться. Повернуться в ту сторону, где виднеется только высь, а не низ. А низ – это только щербатые больничные полы.

Старик теперь на лавочке больницы. Сидит, словно ягодка. На нем странная-странная красная шерстяная шапка с белым узором. Голова повисла. На старика надет желтый выцветший пуловер с воротником. И чем-то он походит на осиплого старого петуха. Руки вокруг живота, пальчики играют в «Пальчики» – в игре надо наскоро ими шевелить, наскоро.

Он поглядывает искоса на прохожих, шаркающих по коридору санитаров, медсестер. На врачей смотрит так, словно сдерживает себя, словно на деле готов просить и молить. Подарить, одолжить не силу даже, а эту скорость, эту силу сопротивления. И, конечно же, за деньги, за хорошие деньги.

Сопротивление его теперь – тихое и даже трусливое. Нет, дух все-таки есть, сопротивление тоже, но оно трусливое. В том смысле, что не рыпается больше. А осмелится, так падет (это чувствуется). А осмелится, так еще и позорно падет. Вот где трусость. Тилек и видеть его таким не мог, отворачивался от отца, временами сопровождая словами «да твою же мать».

Тилек похож на своего отца еще и тем, что испытывает к отцу ровно столько же отвращения, сколько испытывает к себе сам старичок. Разница лишь в том, что у сына отвращение – с напором дышащей индустриальной машины, у отца же – со скоростью трусливой антикварной музейной пыли. Старое, поблескивающее бронзой отвращение. Бронзовое, словно это коррекс из-под шоколадных конфет, в коробке с откидной крышкой. Правда, вместо конфет – розовые, желтые, зеленые с переливом – камни из человеческих почек, собранные в коллекцию азартным хирургическим отделением больницы.

Дни эти мутные, серые. И дожди так некстати. За окнами больницы всегда пасмурно. Окна немыты. Пыль и грязь на подоконниках.

Тилек оставил отца на Ташку, сам трижды сбегал на четвертый этаж, в кабинет номер восемьдесят. А туда не вламывается разве что собака (если бы ее только впустили; она привязана седым одиноким старичком к поручням крыльца, скулит). Вламываются обиженные, обделенные вниманием пациенты: одни плетутся вниз, злясь; другие нервно шаркают по коридору; а в коридоре дети визжат, беременные неуклюже разворачиваются в проходе и без того узком и людном.

Тилек бурчал себе под нос, стучался в дверь №80, а оттуда попеременно отвечали: «Конференция!», «Еще не закончили!». На третий раз – дверь попросту взяли и закрыли изнутри. У двери Тилек не один. Рядом женщина. Она наблюдательна: перед ней ведь здоровый и злой мужчина. Тихонько начинает:

– С восьми утра жду.

– Что они там? Судьбу страны решают? – накричал Тилек ни на кого. Женщина улыбнулась краешком губ, будто предвкушая, как разъяренный мужчина выбьет эту дверь. Женщина затем умело постанывает: «Чувствую, чувствую, это давление», «Чувствую, чувствую, инсулин».

Тилек готов еще раз вломиться в кабинет, но к этому времени подоспела Ташка. Встала между Тилеком и дверью, а он возмутился ее безалаберности: «Ты чего бросила его одного?» Слету спускается вниз, испытывая (и понимая, что испытывает) отвращение теперь уже к самому себе.

Ташка аккуратно постучалась в дверь, и, как ни странно, ей открыли.

– Бактыгуль Токоновна здесь? – спрашивает деликатно Ташка. В ответ: «Совещание!» – и захлопнули дверь. Женщина с диабетом наблюдает теперь за Ташкой.

– Она там? – заискивает женщина. Ташка ее не расслышала. – Бактыгуль там? –переспрашивает женщина, недовольно закатывая глаза.

– Откуда мне знать! – Ташка горячится. – А как она выглядит? Молодая?

– И я не знаю, – отвечает женщина. Переглянулись, с возмущением.

В кабинет восемьдесят подоспел еще один пациент, молодой парень. Спрашивает про ту же Бактыгуль, женщина нагрубила: «А ты возьми и постучись! Скажи им: «Целых три пациента ожидают!» Вот так и скажи». Парень послушался женщину. Напрасно. Бактыгуль никто не видел, никто не знает, но ожидают ее с нетерпением.

Ташка за это время успела метнуться в регистратуру. В регистратуре Ташку встретила на удивление приветливая женщина. Светлые волосы, узкие глаза, поглядывающие с интересом.

– Я сейчас ей позвоню. Но вы лучше поднимитесь на четвертый, – объясняет она Ташке. – Постучитесь, скажите, что Бактыгуль ждут ее пациенты. Трое, скажите. Или даже четверо!

– Так и сделаю, – отвечает Ташка, хотя только что спустилась именно оттуда. Не стала спорить. Решила подыграть регистратуре. Регистратура кричит ей вслед: «Не забудьте, кабинет восемьдесят!» – рисует цифры в воздухе.

У кабинета столпились люди. Та женщина с диабетом всё подстрекает. Пациенты один за другим ведутся на слова этой женщины. А толку? Ташку забавляет, как женщина тихо подкрутит, как затем плавно отойдет от двери, из которой нервно выскакивает лаборант, возмущенная, взмахивающая листами малозольной бумаги.

Ташка взглянула на часы: без десяти одиннадцать. Скорее всего, конференция скоро завершится. Торопится на первый этаж, к личному кабинету врача, и первой оказывается в очереди. Прямо перед кабинетом расставила широко ноги, скрестила руки на груди – выглядела женщиной боевой. А женщине с диабетом оставалось только зыркнуть на Ташку зло за ее ловкость. Правда, каким-то диким спором и упрямством она выбила себе второе место в линейке ожидающих звереющих больных.

Очередь росла, напряжение тоже, врача всё нет. Отец Тилека наконец встал, встряхнулся, у двери кардиолога решил заменить свою «невестку». Не разговаривает он совсем, а только стучит пальцами по руке Ташки, указывая на лавочки. На лавочках – Тилек, погруженный в свои мысли. Он при этом не замечал уже и шума вокруг. Обменялись они короткими фразами, затем расселись, опережая события. Один из них готов сорваться с цепи (если не оба сразу). Еще и собака скулит у крыльца.

Ташка отошла. Стучится в окошко аптеки (она как будка). Странно, что окошко закрыто. Прикупила воду и таблетки от головной боли, и, обернувшись, тут же отыскала в толпе отца (он ведь в красной шапке). Обнаружила затем его не первым в очереди, а уже вторым – старик сжалился над женщиной-диабетиком. Разжал пальцы на животе, пропустил женщину вперед, придерживая ее за локти. А она хохотнула так, словно ей сказали, что она будет жить. И жить при этом будет счастливо.

Отец вскоре схватился за бок, но решительно поднял руку вверх, усаживая ею вскочивших Тилека с Ташкой. Он злился на свои бока, злился на сердце за непослушание отца. Он ведь всему отец, голова – и сердцу, и бокам, черт бы их уже всех побрал. Тех, кто внутри решил гудеть, и в животе, и под сердцем. Расставить бы всех по местам, вышвырнуть кого надо… Старик спохватился, осмотрелся, прислушался: не говорит ли вслух с самим собой?

В регистратуре затем сообщают, что главврач будет через пять минут. Оттопырят пять пальцев, показывая долгие пять минут снова.

Наконец Бактыгуль на месте, здоровается с пациентами, смотрит в пол, не поднимая глаз. Словно стыдится не столько задержки, сколько того, какой опасный трюк собирается выполнить. «Да-да», – отвечает она жалобам со старательным спокойствием. «Сейчас-сейчас, –говорит, – всё будет». Затем заводит в кабинет постороннего, мягко поглаживая ожидающих у двери.

– Простите, я вас очень прошу, простите, но пациент тяжело больной, – говорит Бактыгуль, впуская в кабинет пациента.

Женщина-диабетик вдруг съежилась от обиды. Столько ждать! Казалось, вот-вот… А чего всё это стоило! Перехитрить, подтолкнуть, столкнуть лбами, наконец, вымолить у старика «первое» место – и снова ждать? Платок скатился на бок. Женщина устала, на этот раз устала даже уставать. А затем в ней что-то взбунтовалось. Осматривает всё вокруг, словно ищет жертву.

– К узисту есть люди? – спрашивает затем новенькая, примкнув к очереди.

– Да, есть-есть, – отвечает уставшая женщина. Уж к кому-кому, а к узисту людей не было. Новенькой пришлось прождать с получаса, затем она ворвалась-таки в кабинет, а после набросилась на диабетика, которая притворилась, что ничего не знала и не подозревала. А на лице заметное довольство от содеянного. Женщина тихо злобится, тихо пакостит, тихо довольствуется. Она ведь не мужчина в шоферской кепке. Вот бы матюкнуться, а то и больше – ударить бы кого со всей дури! Но как она может? Не может и не станет, нет у нее таких сил. Она поругала разве что молодых. И то с опаской. Нынче молодежь может буркнуть так, что мало не покажется.

Платок на женщине скошен на бок, своим жалостливым видом она напоминала человека, к которому от потока единовременных чувств испытываешь самые отчаянные и ожесточенные порывы. Самые крайние формы сращенных в один огромный клубок неразобранных чувств.

Ташка жалела женщину поначалу, но чем больше всматривалась в нее, тем больше нарастала злоба. А злоба – двойственная натура. Она живет в человеке укромно. Затем расплывается, растекается. Вырастает, приобретая очертания рта, спрятанных за губами клыков, очертания головы, тела, когтей, шкуры.

Рождается самое искреннее по своей природе и неистовое желание прижать отчего-то эту женщину к стенке. Стукнуть выпирающей костью кулака… Ташка вскочила. Ее накрыло. Она решительно идет в сторону кабинета кардиолога – хочет вцепиться в женщину, не глядя на ее диабеты, слабые морщинистые руки, покосившийся платок, не глядя на ее старость. Старость иногда хочется прикончить.

Ташка плеснула однажды воду в собственную мать, а за возмущенные и оскорбительные ответные реплики, размахнувшись, ударила плотным шерстяным шарфом. Платок матери скосился на бок. Едва ли Ташка очнулась от того долгого полуобморочного сна, ее накрыли чувства удовлетворения, мщения и греховности натуры, от которой учат отказываться. Она вдруг раскрепостилась от силы своего тела, а от ощущения грязной плоти и намерений ей сделалось слабее. На руках – лишь виды вытаращенных сосудов с кровью. Не красных человеческих, а синих, жутких, будто ты уже мертв. Довольна поступком. Не довольна она только тем, что и не знает, желает матери смерти или желает смерти себе. Только это слово из пяти букв может разом покончить со всеми их тяжбами…

От всего Ташке только тошно. От всего вокруг – тошно. Нахлынуло всё старое грязной мутной засоренной волной прямо в этой злосчастной вонючей больнице. Держится. Та женщина никак не перестанет постанывать. Ее голос становится противным тихим нудным плачем одиночества. Шофер перед кабинетом поругал женщину так, будто они сотни лет прожили вместе.

В толпу затем рвется неизвестная, словно она освободительница. Словно она – божье дарование. Проталкивается она через толпу в кабинет. В нее вцепились и первые, и вторые, и третьи, гурьбой набросившись на одну единственную неизвестную. Она легкая, бойкая, отстояла себя, в ответ тоже набрасывалась, пока их всех не разняли. Неизвестная женщина подправила свой жилет, на шее царапина. Она легкой походкой вышла из больницы. Откуда вдруг взялась, никто не знает. Неизвестная с красивыми морщинами, с наслоившимися боками, короткими руками и ногами искала разве что повод (она и нашла). И куда ей идти, как не в скрипучую старческую больную и пугливую толпу? Такой озверевшей очереди не бывает нигде, кроме больниц. Озверевших.

Неизвестная исчезла за высокими и массивными деревянными дверьми, и мало кто заметил ее улыбку, молящую о прощении. Не за шалость даже, а за безысходность. Она вышла с облегчением. Ее старое тело, ее чувства с возрастом интуитивно просили выхода. После нее весь без устали жужжащий первый этаж вдруг стих. Все вокруг обессилели, сдались и расселись уже по местам. Тихо. Слышно даже дыхание старушки в кресле. Она шепчет, ее слова – вылетающий слабенький воздух. Еле разберешь, шебуршит, шуршит что-то во рту беззубом. Тихо. В этой тишине Ташка слышит, как отбивает, постанывая, ее собственное сердце. Будто в сердце проснулось уже другое сердце.

Ташка глядит на старушку в кресле. Как же билась она когда-то за увядающую жизнь своей родной! Как дралась в тех же очередях. Как возила старушку по разным местам, по закоулкам, магам, в поисках веры в некое, пусть и не очень продолжительное, чудо жизни. Ташка совсем забывала, кто она есть. Человек всегда забывает, кто он есть. В нем всегда просыпается глупое человеческое естество или глупая божественная суть. И не разберешь даже…

Тело ее старушки становилось всё меньше и меньше, худее. Ребра вот-вот вылезут наружу. Жизнь вот-вот оборвется. Однако конец Ташке всё равно не увидеть. Конец человек никогда не видит в полной действительной картине. Потому как конец виднеется разве что уходящему, только ему посильна эта картина. Оттого он и мучается, мучаются вокруг и другие.

Эти другие видят разве что голодающего уходящего человека, отвергшего от боли еду, изрыгивающего одну только воду. Другие видят разве что наполненный испражнениями подгузник. От этого берет ужас. Никогда смерть не давала о себе знать иным путем, иным безобразием, кроме как безобразием, которое не назвать иначе, как неспособностью жить самому, как подобает человеку...

Во снах Ташка ощущала всей плотью океан, не сумев-таки разобраться: после сна ей стало легче или стало больнее. Во сне она видит, как тонет сначала сама, как тонет затем и крупный и серый, как камень, кит. Он катится вниз, в темную бездну. Ташка кувырнется, плывет за ним. Вытянуть, потянуть за собой не получается – ей навстречу плывут акулы с уже разинутой, заметной даже издалека, пастью. Увернется от одной пасти, увернется от второй, а кит идет вниз. И лишь на берегу она видит и свое тело, и тело кита в бледных лучах закатного солнца. Проснувшись, она видит старого умирающего кита. Проснувшись, не хочет видеть старушку Надю.

Тошно отныне Ташке от запахов больницы. Тошно сейчас от отца и сына. Отходит от них подальше, в глубь коридора. Тихо гневится на них обоих. Все они, все вместе, тихо злятся. Вот он, молодой и бестолковый, тихо злобится. Вот он, старый, олицетворяющий не что иное, как мучительную старость.

Тихо ненавидит Ташка. Тилек в это время плетется за отцом. Тот тоже решил побродить по коридору, а когда резко останавливался, Тилек хватал его именно за грудь, за сердце. Будто оно сейчас выпадет, крохотное хрустальное сердце. Отец хмурится, разговаривать не желает. Кричит затем: «Отстань!» Заходит наконец в кабинет кардиолога, куда рвется и Тилек.

– Я послушаю, что она скажет. Я только послушаю, – говорит он вслед закрывающейся двери. Затем снова вламывается в кабинет сквозь вопли ожидающих в очереди. Никому он не верит, не доверяет ни ослабевшему отцу, ни врачу-врагу.

– Я сам! – накричал старик на сына, немного даже ожив. Тилек поник, послушно закрыл дверь. От этого гарканья ему вдруг стало не по себе. Словно впервые его забористо выругали, а он при этом еще и смазливая ранимая девчушка…

Уселся затем Тилек рядом с Ташкой. В очереди прибавлялись люди, вздохов больше, усталости тоже. Тилека это больше не касалось, как и тех, кто облегченно выходил из кабинета врача. Собственно, потому Тилек и фыркнул в сторону разъяренного мужчины в шоферской шапке. Тот горланит и горланит, жалуется на медленный осмотр.

– Помалкивай, – приказала вдруг Ташка Тилеку, словно нашкодившему мальчишке. Он разъярился, затем сжал губы так, чтобы, не дай бог, не сцепиться с ней на глазах у людей, уже уставших за сегодня от дрязг.

– Что ты мне сказала? – шипит Тилек.

– Если бы не этот злющий мужчина, то врач и не поторопилась бы.

– Совпадение! – Тилек гаркнул на Ташку так же, как отец на него.

– Мужчин боятся, – продолжает Ташка, на что Тилек гаркнул на нее снова.

– Вот видишь! Хорошо, когда мужчин боятся!

– Вот и помалкивай! – цедит слова Ташка, кивая в сторону шофера. – Что ты сделал? Ну? Что ты сделал? – цедит Ташка.

Тилек не успел спарировать, как дверь кабинета №5 широко распахнулась. Отец Тилека неповоротлив, неуклюж. То куртку переложит с руки на руку, то медкнижку. Пытается развернуться, закрывает за собой дверь, в которую, нервничая, пролез следующий пациент, недовольно посмотрев на долговязого отца.

Старик улыбнулся, услышав, как тот буянящий шофер перестал совсем церемониться. «Охулисты тут мне нашлись, эхуисты», – покрикивает он не столько от усталости, сколько от боли и ожиданий. И синяки под глазами, и потемневшая кожа, и лишний вес. Шофер встревожен.

Тилеку уже не до шофера, он теперь стоит возле отца, дергает его за рукав: «Ну что там?» Что там, в этом чертовом уже сердце? Отец и сам недоумевает, там – ни-че-го.

– Как ничего? Просто «ничего»? – переспрашивает Тилек, словно успокоился бы уже точно, если бы сказали, что всё, конец, отцу твоему не жить. Он будто этого и ждал, чтобы разом со всей этой борьбой, мучениями и страхами покончить. Какое все-таки подспудное, скрытое под завесой и одновременно искреннее желание смерти. Чтобы близкие более нас не беспокоили. Конец.

– Ну ты даешь! – расхохотался затем Тилек. – Ты чего вытворяешь, старикан?

Отец берет и разворачивает бумажку, читает по слогам что-то сложно произносимое, различимо только «ги-по-тен-зия».

– Это что такое? – вопит Тилек от нетерпения.

– Что-то вроде давления вместе с сердцем, а там еще и почки, я и сам не понял, – пожимает плечами отец.

– Тьфу ты, – шипит Тилек. Сунул руки в карманы брюк точь-в-точь как неисправимый хулиган. Затем дает команду двоим: «Собирайтесь, пора домой». Диагноз – разве что старость.

Едут домой в обессилевшей тоске. А по чему тоскуют? Кто же знает. По легким воздушным беззаботным дням или по пройденным мучительным? Какой мутный выдался день, такого пьянства и помутнения рассудка еще не было. Надежда и облегчение. Хочется выпить за эти два символа произвольной и непослушной жизни.

В машине за Тилеком – отец, его он бережет. Ташка – сбоку. Не до нее сегодня, сегодня она – ничья. Сидит она себе тихо, а на ее ладонь вдруг мягко опускается ладонь отца. Похлопал он легонько, улыбнулся. Совсем уж и забыла, какой бывает отцовская забота.

Ворота дома Тилека были невысокими. За ними высился дом с красной черепицей и бежевой шубкой. Пара елок. Судя по периметру, в доме есть садок. Может, кустарники, может, розы. Воздух здесь свежий, ветер сквозной, холодный. Странная красная шерстяная шапка отца теперь становится понятной.

Отец аккуратно вышел из машины, очень бережно закрывая за собой дверцу, немного подышал холодным воздухом, пока сын отряхивал спинку своего водительского кресла. Тилек с особой любовью осматривал свою четвероногую подругу, с такой же заботой посматривал на нее и отец. Оба переглянулись, сщурив глаза, в которых тщательно скрывали и довольную улыбку, и радость, и самоиронию.

Тилек затем тянется в салон – на панели скопился разный непривычный хлам: и шерстяной отцовский шарф, и бумаги, справки, блистеры лекарств. Протягивая руку к бардачкам, Тилек вдруг пугается вида человеческого на заднем сидении, словно он и забыл совсем про Ташку. Хотя он не забыл, он удивлен тому, что она еще внутри. Вопросительно посмотрел на Ташку, забившуюся словно в темный угол. «Выходи, черт тебя!» – говорит он ей шепотом, та мотает головой.

Пока они перешептывались, отец окликнул их обоих. «Эй!» – всё еще слабо выкрикнул отец. Прощаясь, слабо помахал им рукой. Металлические ворота за ним захлопнулись, нервно звеня всем корпусом. Задул еще и свирепый ветер, довольно знакомый в этих домах у подножья гор.

Тилек сконфузился. Всем корпусом тянется вперед, а ноги – твердые, будто их закопали в землю. Готов уже и заскулить. Он готов был рухнуть на пол сразу по приезде домой. Он хотел всего лишь поужинать в кругу семьи и непременно рухнуть после.

Он ведь устал. Устал сразу, как отец вышел из кабинета врача. Устал, что отец будет жить. Устал бы он, если бы дали знать, что отец долго жить не будет? Нет, он бушевал бы, боролся, шел бы напропалую… Собственно, рухнуть он хотел лишь по этой причине: отец будет жить, у него всё наладится. Дайте уже рухнуть.

Захлопнутые отцом прямо перед Тилеком ворота будто треснули его по лицу. Его охватило острое чувство стыда, оскорбленности и детской некумекающей злости. Он горит от стыда, шипит, тяжело дышит, отец его опозорил.

– Он болен! Назад, назад! Едем назад в больницу, – скулит Тилек. – Со стариком определенно что-то не так, посмотри, он озверел, подурнел. Дикий! – Вскричал Тилек, будто отец его услышит. – Можно ведь и по-человечески. Можно ведь и пригласить домой, хоть на чашечку чая. Можно ведь и сказать «до свидания». Нет, не услышит он. Эти старики и старухи отчего-то умеют только за медные ручки двери хвататься. Что старуха Надя, что этот –захлопывают двери прямо перед носом. Кто я для вас? Скажите уж!

Тилек грубо зачесывает волосы назад, украдкой глядит на Ташку. Стыдно перед ней. Как же он ее унизил! Не впуская в дом...

Ташка посмеялась над сконфуженным, слабеющим, сдающимся Тилеком.

– Не одну меня он не впустил, – утешает Ташка, не скрывая своего довольства. Ей и самой не хотелось у них гостить, эта мысль была ей противна. Хотелось даже выскочить из машины, но ведь не припаркуют ее уже нигде, придется терпеть до конца. Наверное, по этой причине старик и похлопал ее по руке. Наверное, он все-таки понимает эту жизнь. Седая голова…

Другую же седую голову Тилек хорошо знал. Строгой, суровой и доброй ее называл. Он действительно ее боялся. Весь вытягивался, поправлял рубашку, завидев издалека бабушку Ташки. Она идет широкой походкой навстречу, он тоже старается идти так же бойко, даже мужественнее и серьезнее. Потом склонял всё же голову, не смея взглянуть на нее даже искоса. Чем больше они приближались друг к другу, тем крепче Тилек чувствовал жилки под коленями. Чувствовал затвердевшие ступни. Чувствовал, как земля уходит из-под его ног, хотя земля под ними обоими – одна и та же, он ведь видит это собственными глазами…

Ладони в карманах взмокли. «Здравствуйте», – выговаривал он еле как. Не выговаривал, а выкашливал что-то из глотки. Бабушка кивала ему в ответ. Она Тилека называла хорошим, она ему даже доверяла, вот только потом он взял и ушел.

Помнит он, как спускался пешком к кварталу Ташки с верхних районов. Там, вверху, редкие однотипные дома. В то время они казались чем-то обветшалым на фоне просторных гор и новых нижних многоэтажных домов.

Бабушка знает его ровно столько, сколько наслышана о его родителях. Оказалось, земляки, сыны тех-то и таких-то. Старушка видит Тилека часто, а его родители Ташку – нет. «Нехорошо, – говорила бабушка, – не ходи, не смей. А то будто напрашиваешься».

Бывало, соберутся Тилек с Ташкой в кино, ждет он ее поодаль, например, у калитки, не смея ступить дальше. Вставал иногда так, чтобы бабушка его не видела из окна. Затем Ташка спустится, они идут вплотную друг к другу. Тилек при этом чувствует, как горит его спина. Обернуться он никогда не решался.

По пути Тилек встречал своих друзей, а однажды встретил сначала одних, затем других, собравшихся скопом, ребят. Потасовка переросла в самую настоящую драку: в толпе и кулаки размазывали лица, и лица в крови что-то в безумном реве выкрикивали.

«Нечестно! Ты разве не понимаешь?» – кричал Тилек после драки. Ташка от обиды торопилась поскорее от него удрать. Он идет за ней медленно, прихрамывая, щупая свои синяки. Нарочно шел не спеша. Главное, что он видит ее издали, видит ее нервную походку. Вот, она сейчас снова споткнется. Я же говорил, угу.

Возвращаясь к дому с калиткой, Тилек нервничал еще больше, хотя только-только остыл после драки. Сейчас ему достанется и от бабушки, угу...

Со временем бояться Тилеку осталось только бабу Надю. Но сколько им с Ташкой лет-то уже. Вот они снова приехали к дому старух (так он этот дом называл). Приехали из дома старика, который не пожелал их впускать. Треснул по морде своими воротами, больной.

Вот они, теперь уже немолодые, проходят снова калитку. Снова этажи и окна, снова спина вовсю горит. Через глазок баба Надя обязательно ведь таращится, Тилек это чувствует. Заходит вместе с Ташкой в ее квартиру, через минуту выходит, демонстративно и шумно закрывая за собой дверь. Поднимается на два этажа выше, там – Лазарь, дружище, шутник, гадливо шутливый временами.

У Лазаря можно на некоторое время скрыться и поговорить по-мужски, не утаивая своей наготы. Такой наготы, которая временами бывает неприглядной. Спрашивает Лазарь, расставляя кружки чая на стол. Тилек ухмыляется, повторяет его вопрос.

– Сколько лет, спрашиваешь? Да я уж и сам не помню, – вздохнул Тилек. Ослабил наконец свои плечи, шаркает ногами, будто павлин с опустившимся и плетущимся по полу хвостом. Затем расселся поудобнее на диване, отбрасывая назад полы своего пиджака, будто это и в самом деле павлиний хвост.

– Она странная. Всегда такой была… – начал было рассказывать Тилек, затем умолк на некоторое время, перебирая в памяти детали. Надо было вспомнить всё. – Однажды забегаю домой, – рассказывает Тилек Лазарю, – а за день до этого притащил Ташке огромную рыбу. Сама ведь захотела! Приваливаюсь домой, а она ревет над этой тушкой рыбы. Легла лбом на тушку, всхлипывает. Ну не идиотка ли?

Не получается у нее, видите ли, почистить рыбу, вот и ревет. Плачет, натурально брызгает соплями, шарики из ноздрей, нос течет. Нет, Лаз, ты не понимаешь, тогда это было смешно – у нее на лбу рыбья чешуя! Нет, сейчас я злюсь на нее, а тогда хохотал. Та ревет, я хохочу. Да, это понятно, Лаз… А ты ведь не знаешь, что дальше было…

Почистил, значит, рыбу сам, жарить она не захотела. А потом друзья звонят, зовут на дачу. Приехали, значит, перед нами выскакивает друган с двумя тушами огромной рыбы: «Э-ге-гей!» Ташка снова ревет – две рыбы за день. Дурная, чё ревет?..

Тилек пожимает плечами. Лазарь посмеивается, затем спрашивает про отца. Тилек вскочил, горячится от мелочной обиды на старикана, нервно взмахивает руками.

– С ним всё в порядке. Он просто обезумел… – цедит Тилек. Снова рухнул на диван, жалуясь на то, что его окружают одни обезумевшие. То ли он сам обезумел? А захлопнутые ворота он еще припомнит отцу, пусть только полегчает ему.

У Лазаря затем зазвенел телефон. Оба теперь спускаются с пятого этажа на третий, а на четвертом застывают, слыша, как Ташка выходит из соседней двери бабы Нади. Они у порога друг друга о чем-то просят. Ташка говорит, что посуду от супа и рыбки заберет позже, Надя же сует ей в руки целлофановый пакет. Там конфеты, яблоки и орехи вперемешку.

Лазарь шепчет на ухо Тилеку, что вообще-то и он боится старухи. Какой-то зловещей она ему кажется. Хотя Надя никогда не смотрит им в глаза, всегда проходит мимо, оставляя после себя шепот, глухие свистящие нотки тревог и угроз.

Дверь старушки закрывается, а к двери Ташки подоспевают Тилек с Лазарем за супом и рыбкой.

Гулжан Абаскан

Сулууча, полная версия:
https://www.litres.ru/gulzhan-abaskan/suluucha/

Фото прикрепленное к статье
Стилистика и грамматика авторов сохранена.
Мнение авторов может не совпадать с позицией редакции.
Как разместить свой материал во «Мнениях»? Очень просто
Добавить

Другие статьи автора

25-03-2021
Сулууга от Сулуучи. Памяти Алыкула Осмонова
2873

08-03-2021
Революционерка
2075

06-03-2021
О джиггах и музыке
3710

09-12-2020
Письмо Западу
6072

11-12-2019
Феминнале или Антифеминнале? Выбирайте!
6177

26-11-2019
Вот такой он, наш заман
5745

03-04-2019
Темный костюм власти как темная ночь для женщин
6038

13-03-2019
Слово феминиста - в защиту марша 8 марта
6725

25-01-2019
Любишь ли ты себя, чтобы любить другого?
3795

10-12-2018
Почему в системе образования нет реформ?
7371

Еще статьи

Комментарии
Комментарии будут опубликованы после проверки модератором
Для добавления комментария необходимо быть нашим подписчиком

×